«В карцере не было уютных крючков» — последние дни в застенках царизма...
13:16

Политические заключенные Нерчинской каторги влачили беспросветное существование. Безыменные дни, похожие на томительные бессонные ночи, ничем не отличались друг от друга. Правда, по воскресеньям в обычной „баланде“ плавало что-то вроде лапши. И так изо дня в день, из года в год.
Грянула война. Мы точно не знали, кто с кем воюет, еще меньше знали, за что воюют. Тем не менее, заключенные разбились на два лагеря - на патриотов и пораженцев. Как мог просочиться сквозь толстые стены далекой от жизни тюрьмы патриотический дух части революционеров - трудно сказать.
Все же война внесла значительное оживление в нашей среде. Многие возлагали большие надежды на нее, если не в связи с освобождением, то по крайней мере в облегчении наших страданий. Время шло. Временный подʻем в начале войны постепенно сошел на нет.
Режим не смягчился. Наша непрерывная борьба за право человеческого существования сопровождалась жесточайшими репрессиями. На скромные наши требования — обращаться с нами по-человечески, к нам применяли излюбленные методы воздействия царских палачей — карцеры, приклады и порка. Мы же пускали в ход единственное в нашем распоряжении орудие борьбы — голодовку. Эта неравная борьба в конце концов надломила наше сопротивление...
Мы согнулись, сжались. Наши ряды таяли. Один за другим умирали от туберкулеза, цинги и истощения. Другие же, не дожидаясь естественной смерти, кончали самоубийством. Наши христолюбивые палачи смотрели на самоубийства, как на наваждение дьявола, а потому принимали все меры к их предупреждению, т. е. не давали в камеры ножей, веревок и других „орудий смерти“.
Но перерезать себе гвоздем или стеклом вену, задушиться полосками своей рубахи или разбиться головой об стенку — заключенные кое-как ухитрялись.
О победах и поражениях нашей армии и о растущем революционном движении широких рабочих масс мы не имели ни малейшего представления.
Что слышно на воле? — мелькнет иногда тупая мысль в остывшем мозгу. Ответа ждать неоткуда было. Казалось, что весь мир забыл о нашем существовании...
В конце января 1917 года рабочий т. Черствов, не выдержав душевных мук от издевательств тюремщиков, в виде протеста не встал при входе в камеру начальника. Выпоротый и брошенный после экзекуции в темный карцер, он задушился. Не повесился — в карцере не было уютных крючков, — а задушился: изорвав свою рубаху, он один конец обмотал вокруг шеи, другой вокруг ступни ноги — и задушился. А через месяц восставшие рабочие открыли перед нами тяжелые двери каземата...
В центральных районах наши товарищи освобождались 27–28 февраля (по ст. стилю) [1917 года], а мы были освобождены только 4-го марта [1917 года]. Ведь мы находились в 300 верстах от маленькой станции Борзи и в 10 000 верстах от центра! Кроме того, наши тюремщики, не доверяя телеграммам из центра, не хотели нас освободить. А мы то ничего и не подозревали! Наконец, из Читы прибыли прокурор и другие представители власти.
4-го марта [1917 года], в 8 часов утра они нас стали подготавливать к безумно-радостной вести. Подготовка продолжалась до 12 часов дня. Намеками и полунамеками нам давали знать о случившемся. Сначала недоверчиво, но постепенно стали прислушиваться с замирением сердца.
— „Неужели амнистия? Ага! Понятно: мы выиграли войну, и царь дал амнистию. Значит, будет сокращение срока. Даже возможно, что сократят срок до 10–12 лет“…
От этой мысли темнело в глазах: ведь при таком сокращении срока мы выйдем на поселение! Пусть в холодные тундры Якута, пусть на северный полюс, только выбраться из тюрьмы, сбросить цепи…
— Свобода! свобода! — беззвучно шепчут сухие губы, а ноги дрожат от нервного трепета…
— „А что, если это не более, как подлый подвох тюремщиков? Может быть они хотят что-то выведать у нас?“
Надежда сменяется тревогой, тревога — надеждой.
Чувствуешь, что вот-вот сойдешь с ума или разорвется сердце: истощенный организм не в состоянии перенести такого потрясения.
Решив, что мы достаточно подготовлены, они ушли и заперли камеру. Через некоторое время пришел пом. начальника тюрьмы и попросил нас следовать за ним.
Звякнули тяжелые засовы первых ворот, затем вторых — и мы очутились лицом к лицу с выстроенными в полукруг солдатами и всем начальством.
— Ну, господа (господа!?),— торжественно начал начальник каторги Евтин,— могу сообщить радостную новость: в России совершилась революция и вы получили полную свободу… можете ехать, куда угодно… Поздравляю…
Кто-то из товарищей заплакал, другой засмеялся. Стоявший рядом со мной товарищ посмотрел на меня, как-то странно улыбнулся, точно лунатик, протер глаза и потихоньку, как это делают дети, опустился на землю. „Он, кажется, не понял в чем дело… он с ума сошел“,— ясно и отчетливо мелькнуло в моем сознании…
Остальное представляется, как во сне: прокурор как будто что-то говорил, как будто некоторые солдаты плакали. Не помню…
Через час горячие казацкие лошади бешено мчали нас к родным, товарищам, к свободе и радостной борьбе.
Е. Котин.
Воспоминания опубликованы в газете «Коммунар», ежедневный орган Губкома РКП(б) и Губисполкома Советов рабочих, Крестьянский и Красноармейских депутатов Тульской губернии, № 59 (1991) от 12 марта 1925 года.
* Публикации цитируются с сохранением орфографии и пунктуации первоисточника.